– Не ранен он, только, кажется, трошки того, – охранник коснулся виска, не покрутил, сдержался. – Слышал, как дочь кричала, а помочь не мог. Он ведь его запер и даже дверь снаружи креслом припер, чтоб не открыл, не отчинил. Пан адвокат в ту проклятую баррикаду все колотил, бился, да двери-то здесь крепкие, не сейчас сделаны, куда ж ему такую дверь плечом высадить.
Он … Охранник говорил про Илью, говорил, смотря на него практически в упор, однако… Ах, сколько разных смыслов было вложено в это коротенькое словцо! Мещерский вспомнил те глухие удары, которые слышал в ночи, – значит, это было наяву, не чудилось, не мерещилось со страха. И стук крови в висках тут ни при чем.
– Ну? Твою мать! – повторил Кравченко свой вопрос. Пнул ногой скомканный, заляпанный грязью, тушью, слизью, кровью «саван». – Отвечай матери и нам всем.
Мещерский отвернулся – на Илью он сейчас не мог смотреть. Просто физически не мог. Эти жалкие тряпки, клыки из сырой картошки, крепившиеся во рту на деснах при помощи гнутой проволоки, краденные с туалетного столика помада и тушь, мука с кухни – весь этот ночной маскарад мог бы вызвать приступ истерического хохота. И это и есть то, что всех так пугало? Что слыло чудовищем Нивецкого замка? Но не было сил смеяться над всем этим. Глаза Ильи… У Мещерского мурашки ползли по спине, когда он встречался с ним взглядом. Что-то нечеловеческое было в нем, во всех его чертах, во всем таком знакомом, таком юном, детском прежде облике.
– Зачем же ты так с ней? – услышал он голос Кравченко. Вспомнилось – дорога, ночь за окном. И они едут в машине. Едут в незнакомый Нивецкий замок, прославленный на все Закарпатье своей красотой и древностью. Илья рядом с ними, что-то спрашивает поминутно, а они отвечают. Дорога нескончаема, горы, долины, свет фар выхватывает из тьмы то телеграфный столб, то корявое дерево на обочине. Глаза Ильи слипаются от усталости, и вот уже он крепко спит на плече у Кравченко…
– Зачем же ты так с ней?! Ведь она тебе нравилась. Я же видел, по глазам твоим, пацан, видел, что ты в нее…
– Что ты вяжешься ко мне? Кто ты такой, чтобы меня допрашивать?! – голос Ильи сорвался. – Откуда я знаю – зачем, почему? Мне так захотелось, ясно тебе? Я захотел. Я ее хотел! И я это сделал. Как и тот, что жил здесь до меня! Тот, кого вы все так боитесь, трусы. А я не боюсь… Я один ничего не боюсь. Никого! Ни здесь, где вы, где весь этот ваш мир-дерьмо, ни там… – он задыхался. – А она… она просто б…, как и та… Они все лживые, продажные б… Они такие рождаются!
Кравченко ударил его по лицу.
– Не смейте! Не надо его бить! Ради бога… Илюша, Илюшенька! – Елена Андреевна рвалась к сыну, но Лесюк снова грубо схватил ее, не пуская. Треснула ткань.
– Где ты это взял? – Кравченко показал на «саван».
– Из машины во дворе, из мешка для прачечной.
– А то, чем рожу размалевал, раскрасил?
– Украл на кухне и у матери.
– Илья, сынок, что ты такое говоришь?!
– А еще что и где ты украл? – Кравченко наклонился, сгреб мальчишку за грудки. – Еще что, ну? А шнуры от штор?!
Илья не отвечал. Кравченко тряхнул его:
– Это ты убил Богдана?
Мещерский, слышавший каждое слово, вздрогнул – вот сейчас, сейчас и она тоже закричит – его мать, Олеся… Олеся Михайловна. Закричит заполошно, забьется в истерике, быть может, хлопнется в обморок.
Он обвел взглядом «маски» на галерее, увидел ее, опиравшуюся на руку сестры Златы. Она подалась вперед. Но глаза ее были сухи. Глаза Медузы-горгоны, потерявшей сына…
Олеся Михайловна не произнесла ни слова. Это муж ее, потрясая кулаками, кричал на Илью: «Убийца проклятый!» Кричал, пока вконец не охрип.
– Когда сорвал карнизы, шнуры взял от штор? Сразу? Отвечай! Сразу или потом, утром? – продолжал наступать Кравченко.
«Какой у него голос, сколько же гнева, злости…» – Мещерскому хотелось уйти, сбежать. Любопытство и то куда-то разом исчезло. Испарилось. И знать уже ничего не хотелось. Эта ваша чертова правда, эта истина… Где она, в чем? Четырнадцать лет… компьютерные игры… велосипед… Как вообще все это можно связать воедино?
– Сразу. Тогда, ночью. Когда…
– Когда его с ней в постели увидел? Да?
– Я б его все равно убил, – голос Ильи звучал глухо. Странно, но этот такой взрослый, такой «мужской» голос принадлежал подростку, и в нем даже сейчас слышались детские упрямые, обиженные ноты. – Опять спросишь – почему, зачем?
– Значит, приревновал к ней, решил с помощью шнуров подстроить ему аварию на дороге? А где взял камень, чтобы потом добить?
– Там, – Илья кивнул в сторону южной стены. – Мало, что ли, тут камней валяется?
– А как смог незаметно выбраться утром из замка?
– На машине из прачечной, она стояла во дворе, я просто залез в кузов, спрятался.
– И тогда же взял простыни?
– Да, засунул на полку в гараже.
– А если бы Богдан в то утро не поехал той дорогой, где ты его ждал?
Илья снова не ответил.
– Отвечай, ну!
– Он всегда, каждый день ездил пялиться на тот дом. Она, Машка, сама мне сказала. Он и ее возил смотреть, где наш мертвец глотку перерезал этой своей б…-дочке…
– Замолчи, ублюдок! – страшно закричал с галереи молчавший до этого момента Павел Шерлинг. – Закрой свой поганый шагаринский рот, или я тебя прикончу!
Неизвестно, что произошло бы дальше – рядом с ним в эту минуту не было ни охранников, ни дюжего Лесюка, чтобы удержать на галерее, но адвокат и сам не сделал и шага, застыл на месте соляным столбом.
Мещерский оглянулся – в предрассветной мгле в таком состоянии Шерлингу бог знает что могло померещиться. Но все опять случилось наяву. Из темного туннеля, лепившегося к подножию дозорной башни, выплыла фигура. К ним шел Петр Петрович Шагарин. Шел так, словно был один, а они все – даже его сын – не существовали.
Он проследовал мимо, глядя перед собой в пространство. Илья при виде его сжался в комок.
Только у «дома варты», когда новый приступ общего оцепенения ослабел, Шагарина догнали и окружили охранники. Он не сопротивлялся.
– Это какая птица? – раздался в гробовой тишине его скрипучий голос.
Он сунул руку в карман халата – выпачканного в пыли и паутине, кое-как подпоясанного. Извлек что-то и… охранники невольно попятились. Шагарин сжимал оторванное воронье крыло – на черных перьях запеклась кровь, кость розовела свежим изломом.
– Это какая птица?
Удаляющиеся шаги на галерее – сначала медленные, нетвердые, потом все быстрее и быстрее. Бегом, бегом, прочь! Олеся Михайловна покинула замковую ложу бельэтажа, дезертировала с поста наблюдения. Все подумали – не выдержали нервы. И через мгновение о ней забыли, потрясенные.
Однако этот моментально испарившийся из памяти эпизод имел, как оказалось, далеко идущие последствия.
Глава 35
ЗВОНОК В МОСКВУ
Олеся Михайловна вбежала в спальню. На пороге силы покинули ее, и, чтобы не упасть, она прислонилась к стене. За окном над дальними горами уже алела полоска зари. Олеся Михайловна смотрела на горы и словно видела их впервые. На камине антикварные часы проиграли гавот – дилидон-дон-дон.
В этой комнате когда-то… Когда-то давно… когда Олеси Михайловны еще не было даже на свете, умирал… нет, точнее, ждал свою смерть один человек. Тот, кого когда-то здесь называли «ваше сиятельство», «господин граф». Часы, играя, отсчитывали ему время. Он умирал, но не умер. Историю о нем Олеся Михайловна знала, но даже не догадывалась, что их с Андреем Богдановичем супружеское ложе стоит на том самом месте… И вид из окна все тот же самый – зеленые горы, небо, рассвет, закат.
Справившись со слабостью, Олеся Михайловна подошла к камину. Взяла с каминной полки мобильный телефон мужа. Там, в памяти, должны храниться номера.
Сцена во дворе замка все еще стояла у нее перед глазами. Но сейчас здесь, в своей спальне, где полвека назад умирал, но так и не умер граф Рудольф Шенборн – лицо по всем сохранившимся архивам отнюдь не легендарное, но вполне историческое, – ее страшило только одно: не села ли в телефоне батарея.